Фурман

Автор: Роман Белоусов
Источник информации: кн."Самые знаменитые любовники", с.139-148.

  Гостей ожидали к вечеру. Приехать должны были Капнист, Жуковский и Батюшков. Елизавета Марковна, хозяйка Приютина, славившаяся радушием и сердечностью, за что ее называли "ходячей добротой", отдавала последние распоряжения по приему гостей.

  Ее супруг Алексей Николаевич Оленин, в ту пору директор императорской публичной библиотеки, поклонник античности и сам художник, с нетерпением ждал друзей, надеясь, что те привезут целый кузов новостей.

  Кроме них к столу, как всегда, ожидалось еще несколько человек своих, приютинских: всеми любимый Крылочка, как прозвали здесь Ивана Андреевича Крылова, обычно подолгу жившего в Приютине у своего патрона по библиотеке, бывшего ему и другом, и благодетелем; Николай Иванович Гнедич, служащий той же библиотеки, поэт и театрал, а заодно и домашний учитель в семье Олениных. Здесь царил тот же дух благоволения, та же любовь к просвещению, к наукам и искусствам, что и в столичном салоне Олениных на Фонтанке. Завсегдатаями бывали все, кто составлял тогда гордость российской словесности: от Державина и Озерова до Крылова и Жуковского. Непременно гостил у них и кто-нибудь из многочисленных родственников, а некоторые жили постоянно, как, например, Анна Федоровна Фурман. Девушка воспитывалась у Олениных и отличалась редкой красотой: стройная, русоволосая, с лучистыми синими глазами, покорявшими многих, но пока еще не сделавшими выбора.

  По отцу она была саксонского рода. Фридрих Антон Фурман приехал в Россию во второй половине XVIII века. Обладая хорошими агрономическими и экономическими познаниями, он был определен на казенную службу и, кроме того, заведовал многими имениями крупных помещиков. Женился он на девице Энгель, сестре известного статс-секретаря Ф. И. Энгеля. Вскоре, однако, овдовел. Анне, младшей из дочерей, не было тогда и восьми лет. Сначала она находилась на воспитании у бабушки, а после ее смерти сердобольная Елизавета Марковна, дружившая с бабушкой, приютила девочку у себя. Анна прожила у Олениных не один год, став для них словно дочь родная. Она росла в атмосфере литературных и художественных интересов, была свидетельницей бесед и развлечений многочисленных оленинских гостей. Державин называл ее своей любимицей и всегда за обедом сажал возле себя, а Озеров презентовал однажды приглашение в ложу на первое представление своего "Дмитрия Донского".

  На деревянном настиле недавно возведенной плотины, перекрывшей пруд, послышались переборы копыт и стук колес, и к дому подкатил экипаж.

  Первым вышел пожилой, с остатками выправки бывшего лейб-гвардейца Капнист, автор знаменитой "Ябеды", за ним вихрастый, улыбчивый Жуковский и, наконец, белокурый Батюшков, любимец дома, давно уже завербованный в оленинское общество.

  Этот баловень муз и энтузиаст всего прекрасного был небольшого роста, с впалой грудью; на бледном лице его, несмотря на молодые лета, лежал отпечаток меланхолии. Дружбу Константин Николаевич ставил выше всего, бескорыстие и честность были главными чертами его характера. И хотя все знали, что этот без пяти минут гвардии поручик отменно проявил себя в огне недавних сражений, он отличался такой робостью в обществе, что трудно было в нем подозревать надежду русской словесности, приверженца сладострастного Тибулла и чувственного Парни.

  Вот и теперь, здороваясь с Анной Фурман, которую Константин Николаевич знал с детства, он вспыхнул, словно маков цвет. И тотчас, желая исправить заметную для всех неловкость, попробовал было что-то вымолвить насчет того, как она похорошела, но вышло нечто банальное, отчего поэт тут же сделался еще пунцовее. Смущение Батюшкова не осталось незамеченным, но все восприняли это как обычную для него робость и неумение сказать комплимент. И только тот, кто посвящен был в тайну его сердца, как, например, Елизавета Марковна, понял истинную причину его незадачливости.

  Еще до заграничного похода 1813 года в сердце Батюшкова зажглась искра любви. Однако девушка, по всему было видно, не спешила отвечать на его чувство. И ему ничего не оставалось, как лишь мечтать и имя милое твердить.

Твой образ я таил в душе моей залогом
Всего прекрасного и близости творца,
Я с именем твоим летел под знамя брани
Искать иль славы, иль конца.

  Когда-то, лет шесть назад, не выдержал искушения и Гнедич, поддался страсти, полюбив юную свою ученицу. Батюшков, переживая за друга, советовал ему выщипать перья у любви и не летать вокруг свечи - можно обжечься. Тем более что рассчитывать на взаимность Николаю Ивановичу было трудно: он был изуродован оспой и крив на один глаз. Сам Батюшков пылал в то время страстью к другой. Предметом его юношеского увлечения была Эмилия Мюгель, дочь рижского купца, в доме которого поэт прожил два месяца, залечивая рану, полученную под Гейльсбергом в Восточной Пруссии. Два месяца наслаждался герой порывами взаимного чувства. Потом наступили годы разлуки, но рижская любовь оставила в душе Батюшкова след, хотя девушка и забыла его. Не с тех ли пор появилось у него недоверчивое отношение к прочности женского чувства:

...обманутый мечтой,
В восторге сладострастном к ней руки простираю,
Касаюсь риз ее... и тень лишь обнимаю!

  Теперь стрела Амура снова пронзила сердце Батюшкова. Его захватило неодолимое чувство к Анне Фурман, превратившейся к тому времени в истинную красавицу. Сама того не подозревая, она пленяла скромностью и прекрасными качествами, а равно и прелестною наружностью.

  Батюшков питал надежду, что его чувство не останется неразделенным, что в любви к Анне Федоровне найдет он успокоение своей мятущейся душе. На пути к этому браку он предвидел лишь одно препятствие: несогласие отца. Оленины же одобряли его намерение и готовы были содействовать женитьбе. Девушка с покорностью склонилась перед решением близких ей людей, и можно было считать, что она согласна. Однако Батюшков, сам не понимая отчего, испытывал какую-то внутреннюю тревогу. Скорее чутким сердцем влюбленного он догадался, что согласие свое Анна дала против собственного желания.

...Я видел, я читал
В твоем молчании, в прерывном разговоре,
В твоем унылом взоре,
В сей тайной горести потупленных очей,
В улыбке и в самой веселости твоей -
Следы сердечного терзанья...

  Это означало, что у нее не было к нему чувства. А жениться без разделенной любви - и безнравственно, и пошло. И все же у Константина Николаевича теплилась надежда.

  Сегодня он приехал в Приютино, чтобы поставить все точки над "и", выяснить, наконец, стоит ли ему надеяться. Если убедится в ее равнодушии - найдет силы изжить в себе эту любовь.

  Гостей провели в дом, развели по отведенным им на втором этаже комнатам, дали умыться и переодеться. А когда прозвучал звон колокола, который по обычаю, здесь заведенному, извещал о приглашении к столу, все спустились в гостиную, расположенную рядом со столовой. Тут явился старший буфетчик Иван Кондратьев и торжественно провозгласил свое обычное: "Кушать поставили".

  Ужин, как было заведено у Олениных, сервировали на маленьких столиках, и был он, как и их обеды, не велик, да сытен. Собственно, по-нашему это и был бы обед, только несколько запоздалый. После кофею перешли в библиотеку и, расположившись на удобных диванах, затеяли беседу.

  Анна Федоровна, занятая вязанием, прислушивалась к разговору. Толковали о новинках литературы, о переводах Жуковского, о работе Гнедича над "Илиадой", начатой им по совету Капниста.
  - А почему бы вам, любезнейший Константин Николаевич, - обратился к Батюшкову Капнист, давно оценивший дарование молодого поэта, - не обратить взор на Тассо и не испробовать перо свое в единоборстве с его "Освобожденным Иерусалимом"?

  Совет упал на подготовленную почву. Вернее, укрепил Батюшкова в его намерении: с некоторых пор он и сам подумывал об этом. Зная с детства итальянский язык, он читал Торквато Тассо в подлиннике, кое-что уже переводил из него, посвятил ему свое стихотворное послание. Была известна Батюшкову и печальная судьба несчастного поэта.

  При упоминании имени Тассо Анна Федоровна, преодолевая смущение, задала тихим голосом вопрос, обращенный как бы ко всем присутствующим:
  - Говорят о какой-то загадке в жизни итальянского стихотворца. Но в чем она? В чем причина гонений и его помешательства?
  Своим вопросом она вызывала на спор, ибо бытовали разные версии, подчас самого романтического характера.

  Первым поспешил высказаться Батюшков.
  - Торквато стал жертвою любви, - заявил он. Слова прозвучали слишком общо и не содержали ответа. Всезнающий Капнист не преминул добавить:
  - Тассо испытал горячую, безумную страсть, к сестре своего герцога Леоноре. Но его вздохи не были услышаны.
  Капниста поддержал Жуковский, в душе усматривавший в судьбе Тассо аналогию со своей личной трагедией.
  - Для меня совершенно ясно, что поэт любил прекрасную Леонору. Его подвело предательство друга. В руки герцога попало письмо, где Тассо слишком откровенно описывал прелести несравненной Леоноры. Вот тогда-то его и поместили в госпиталь. Ужас от вечной разлуки с той, которую любил, завывания умалишенных, жестокость тюремщиков - все соединилось, чтобы помутить его рассудок.
  - Существует еще мнение, - вступил в разговор Гнедич. - Не помню, где я читал об этом, кажется, у Сисмонди. Так вот, там говорится, будто наш поэт не отличался большим целомудрием, и список его галантных побед весьма обширен. В этом перечне фигурирует несколько придворных женщин, носивших имя Леонора.
  Елизавета Марковна не пожелала согласиться с такой характеристикой.
  - Превратить Тассо в заурядного ловеласа! Можно допустить, что от природы он был наделен склонностью к экзальтации, что уже предрасполагало к безумию, что тяжкий труд подорвал его здоровье и затмил воображение. Но причислить его к роду пустых повес, которые волочатся за каждой юбкой, - не только несправедливо, но и обидно!

  Настал черед Батюшкова высказаться более пространно. Тем более что он, как никто, пожалуй, из присутствующих, имел на это право и ему было что сказать. Он перечитал едва ли не все тогда написанное о Тассо, напитался, как сам говорил, его "Иерусалимом". И даже предлагал сделать тему смерти поэта сюжетом для живописцев Академии художеств. Впрочем, художники и поэты неоднократно изображали бедствия Тассо, достаточно вспомнить знаменитое стихотворение Байрона "Жалоба Тассо" и драму Гете, посвященную жизни итальянского поэта.

  Три года спустя Батюшков сам пополнит этот список, сочинив элегию "Умирающий Тассо" - лучшее, как он считал, свое творение. Но и до этого судьба Тассо, его неразделенная любовь тревожили воображение Константина Николаевича. С годами он все охотнее находил черты сходства между судьбой несчастного стихотворца и своей собственной.
  - В самом деле, смешно говорить о многих галантных победах Тассо. Певец "Иерусалима" испытал все мучения любви, - начал Батюшков мягким, негромким голосом. При сем черты лица его и движения оживились, а глаза озарились вдохновением. Он повернулся к Анне Федоровне и, как бы отвечая на ее вопрос, многозначительно продолжал: - Но любовь его к одной, единственной, любовь жгучая, безоглядная, осталась без ответа. Пленник своей страсти, словно оказавшийся в садах волшебницы Армиды, описанной в его поэме, он терзался, не в силах разрушить колдовские чары.
  Не выдержав его взгляда, Анна Федоровна потупилась, и спицы быстро заходили в ее руках.
  - Что было делать? И он решился. Задумал покинуть двор. Но и разлука не излечила его. Он вернулся. И снова терзался мучениями от недоступной любви. Его охватила черная меланхолия. Помутнение разума доводит его до того, что начинают опасаться самоубийства. Он бредит ядом, отказывается от пищи. Такое проявление безумия, естественно, не нравится герцогу.
  Однажды в любовном порыве поэт при всех поцеловал прекрасную принцессу. Возмущенный герцог, обратившись к придворным, сказал: "Жаль, что такой великий человек сошел с ума". И тут же приказал страже поместить поэта в госпиталь святой Анны, что было равносильно заточению в темницу.
  Здесь Тассо провел более семи лет. Когда его освободили, ему было сорок. Он узнал, что предмет его любви, принесшей ему такие муки, уже покоится в земле. Он и сам был близок к последней черте. Силы его иссякли. Усталый, разочарованный, он помышлял только об отдыхе, о вечном отдыхе. Когда перед ним предстала смерть, он улыбнулся ей, как давней знакомой, и оставил этот мир, благословив Бога, который после стольких бурь наконец открыл ему врата тихой пристани.
  Незадолго перед кончиной фортуна улыбнулась ему, Его ждал час признания - триумф на Капитолии, где его, первого поэта Италии, должны были увенчать лавровым венком. На он не дожил до этого дня. Лаврами покрыли ухе бездыханное тело.
  Батюшков закончил. Все молчали. Минуту спустя он раздумчиво добавил:
  - Мы с ним равны несчастьем, - и в этот момент отчетливо осознал, что его удел тихо удалиться...

Ах, как обманут я в мечтании своем.
Как снова счастье мне коварно изменило
В любви и дружестве... во всем,
Что сердцу сладко льстило,
Что было тайною всегда!
Есть странствиям конец - печалям никогда!

  Напрасно, однако, он думал, что легко излечится от сердечного недуга. Его душевное состояние становилось все тревожнее и мрачнее.

  Он сделался тих и задумчив, чаще молчал. Друзья не узнавали в нем прежнего веселого и остроумного Батюшкова. Как нарочно, разыгрался его застарелый ревматизм, мучили боли в раненой ноге, но больше всего болела душа.

  Этот кризис разрешился сильным нервным расстройством - зловещим предвестником будущей неизлечимой душевной болезни...

  Поправившись, Батюшков надумал оставить столицу. Путь его лежал в родную деревню, затем в Каменец-Подольский, где поэт собирался продолжить армейскую службу. Но рана не перестает кровоточить, и мысль преследует одна:

О милой, сердцу незабвенной,
Которой имя мне священно.
Которой взор один лазоревых очей
Все неба на земле блаженства отвергает,
И слово, звук один, прелестный звук речей, Меня мертвит и оживляет!

  Порой ему кажется, что с крушением мечты угас и светильник его дарования, что горе жизни убило в нем талант.

  До него доходят вести, что в Петербурге не могут понять, почему он отказался от своего счастья, ведь обо всем, казалось, сговорились. В чем причина такого его непоследовательного шага? "Виновен ли я, - отвечает он, - если мой рассудок воюет с моим сердцем?" И чтобы как-то объяснить свой поступок, не раскрывая, однако, истинной причины, он уверяет, что ему, мол, не позволяет жениться ограниченное его состояние.

  "Начать жить под одною кровлею в нищете, без надежды? Нет, не соглашусь на это, и согласился бы, если б я только на себе основал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни только злые сердца".

  И все же невольно он проговаривается: "Не иметь отвращения и любить - большая разница. Кто любит, тот горд".

  Его убеждают: стерпится - слюбится. Нет, поступать против совести - значит погубить и любимое существо, и себя самого.

  Переносить одиночество, быть вдали от близких, от друзей стало невмоготу. Он оставляет навсегда военную службу, подает просьбу об отставке и отправляется в Москву. Но не приятности московской жизни, не светская суета влекут его. Отныне он их избегает, полагая, что такой род жизни - праздная трата времени. Круг его общения - это друзья: Карамзин, Вяземский, Дмитриев. Он знакомит их с циклом элегий, в которых описал свои сердечные страдания - одним из первых в русской поэзии. Ему кажется, что, излив в элегиях чувство подавленной любви, он навсегда освободился от ее гнета. Невозможное - невозможно, философски рассуждает он и намеревается спокойно переносить бремя жизни: "...вот все, что можем, а остальное забудем".

  Три года он мучился, а теперь хочет быть совершенно свободным. Просит тетку свою Е. Ф. Муравьеву сжечь его письма, где говорится о некой особе. Он благодарен Богу, что спас его из пропасти. Однако пропасть оказалась глубже, чем он думал. Выбраться из нее ему так и не удалось. Недуг, поселившийся в нем, медленно пожирал рассудок. С годами чрезвычайно развилась ипохондрия, он собирался уйти в монастырь, опасался каких-то врагов, не раз покушался на свою жизнь. Лечение не помогало. Когда умопомешательство приняло угрожающий характер, его поместили в заведение для душевнобольных.

Погиб певец, достойный лучшей доли!